Солнечным июньским утром 1923 года жена члена британского парламента Кларисса Дэллоуэй, занимается подготовкой званого ужина в своем доме в Лондоне. День проходит в приятных хлопотах, случайных встречах, разговорах, ностальгических размышлениях, чувственных впечатлениях. Постоянно меняющиеся ощущения и ассоциации героев создают захватывающую картину времени и общества Англии. Романтические, трезвые и сатирические настроения переплетаются с меланхолией и спокойствием. Глубокое остроумие и тихая задумчивость пронизывают одно из самых известных произведений Вирджинии Вульф, про которое, в декабре 1924 года она написала в своем дневнике: «Я искренне верю, что это самый удачный из моих романов».
Издательский дом «Союз» и издательство покидышев и сыновья представляют
Вирджиния Вульф. Миссис Дэллоуэй
Миссис Дэллоуэй сказала, что сама купит цветы.
Люси и так с ног сбилась.
Надо дверь из петель снимать, придут от Рампельмайера.
И вдобавок, думала Клариса Дэллоуэй, утро какое свежее,
будто нарочно приготовлено для детишек на пляже.
Как хорошо, будто окунаешься.
Так бывало всегда, когда под слабенький писк петель,
который у нее и сейчас в ушах,
она растворяла в бортане стеклянные двери террасы
и окуналась в воздух.
Свежий, тихий, не то что сейчас,
конечно, ранний утренний воздух,
как шлепок волны, шипоток волны,
чистый, знобящий и для восемнадцатилетней девчонки полный сюрпризов.
И она ждала у растворенной двери.
Что-то вот-вот случится.
Она смотрела на цветы, деревья.
Дым оплетал их, вокруг петляли грачи,
а она стояла, смотрела, пока Питер Уолш не сказал.
— Мечтаете среди овощей? — Так кажется.
— Мне люди нравятся больше капусты. — Так кажется.
Он сказал это, вероятно, после завтрака,
когда она вышла на террасу.
Питер Уолш.
На днях он вернется из Индии.
В июне, в июле она забыла, когда именно.
У него такие скучные письма.
Это слова его запоминаются.
И глаза.
Перочинный ножик, улыбка, брюзжание.
И когда столько вещей безвозвратно ушло,
да чего ж странно.
Кое-какие фразы, например, про капусту.
Она застыла на тротуаре, пережидая фургон.
Прелестная женщина, — подумал про нее Скруп Пэвис.
Он ее знал, как знаешь тех, кто живет рядом с тобой в Вестминстере.
Чем-то, пожалуй, похоже на птичку.
На сойку.
Сине-зеленая, легонькая, живая,
хотя ей уже за пятьдесят,
и после болезни она почти совсем посидела.
Не заметив его, очень прямая,
она стояла у перехода,
и лицо ее чуть напряглось.
Потому что когда проживешь в Вестминстере сколько?
Уже больше двадцати лет.
Даже посреди грохота улицы
или проснувшись посреди ночи,
да, положительно,
ловишь это особенное замирание,
неописуемую томящую тишину.
Но, может быть, все у нее из-за сердца,
из-за последствий, говорят инфлюенсы,
перед самым ударом Биг Бена.
Вот.
Сперва мелодично, вступление,
потом непреложно, час.
Свинцовые круги побежали по воздуху.
Какие же мы все дураки, думала она,
переходя Виктория Стрит.
Господи, и за что все это так любишь,
так видишь,
и постоянно сочиняешь, градишь, ломаешь,
ежесекундно строишь опять?
Но и самые невозможные пугало,
обиженные судьбой,
которые сидят у порога,
совершенно отпеты и заняты тем же.
И потому-то бесспорно их не берут
никакие постановления парламента.
Они любят жизнь.
Взгляды прохожих, качание, шорох, шелест,
грохот, клёк, отрёв автобусов и машин,
шарканье ходячих реклам,
духовой оркестр, стон шарманки
и, поверх всего,
странно тоненький взвиск аэроплана.
Вот что она так любит,
жизнь, Лондон,
вот эту секунду июня.
Да, середина июня.
Война кончилась, в общем, для всех.
Правда, миссис Фокскрофт вчера изводилась в посольство
из-за того, что тот милый мальчик убит,
и загородный дом теперь перейдёт к Узену.
И леди Бэксбара открывала базар,
говорят с телеграммой в руке о гибели Джона,
её любимца.
Но война кончилась.
Кончилась, слава богу.
Июнь.
Король с королевой у себя во дворце.
И повсюду, хотя ещё рань,
всё звенит, и цокают пони,
и стучат крикетные биты.
Лордс, Аскот, Рейнли и всякое такое.
Они ещё одеты синеватым матовым блеском утра.
Но день разгулявшись их обнажит,
и на полях и площадках будут ретивые пони.
Они тронут копытцами землю
и поскачут, поскачут, поскачут лихие наездники
и веющие кисее хохотуньи девчонки,
которые протанцевали ночь напролёт,
а сейчас выводят потешных пушистых собачек.
И уже сейчас с утра пораньше
скромно царственные вдовицы
мчат на своих лимузинах
по каким-то таинственным делам.
А торговцы возятся в витринах,
раскладывают поделки и бриллианты,
прелестные зеленоватые броши в старинной оправе
на соблазн американцам.
Но не надо транжирить деньги сгоряча
покупать такие вещи, Элизабет.
А она сама,
любя всё это нелепой и верной любовью
и даже причастная ко всему этому,
ибо предки были придворными у Георгов,
сама она тоже сегодня зажжёт огни.
У неё сегодня приём.
А странно, в парке вдруг какая тишина,
жужжание, дымко,
медленные довольные утки,
важные забатые аисты.
Но кто же это шествует,
выступая, как ему и положено,
на фоне правительственных зданий,
держа подмышкой папку с королевским гербом?
Кто как не Хью Уитбрет?
Старый друг Хью.
Дивный Хью.
«День добрый, Клариса!» — сказал Хью,
чуть-чуть чересчур, пожалуй, изысканно,
учитывая, что они друзья детства.
«Чему обязан?»
«Я люблю бродить по Лондону»,
сказала миссис Делуэй.
«Нет, правда, больше даже, чем по полям».
А они как раз приехали,
увы, из-за докторов.
Другие приезжают из-за выставок,
из-за оперы, вывозить дочерей.
Уитбреты вечно приезжают из-за докторов.
Клариса сто раз навещала
Ивлин Уитбрет в лечебнице.
Неужто Ивлин опять заболела?
«Ивлин изрядно расклеилась», — сказал Хью,
производя своим ухоженным,
мужественным, красивым,
превосходно драпированным телом
Он всегда был почти чересчур хорошо одет,
но, наверное, так надо,
раз у него какая-то там
должность при дворе.
Некий маневр вздувания и сокращения, что ли,
и тем давая понять, что у жены
кое-какие неполадки в организме.
Нет ничего особенного.
Но Клариса Делуэй, старинная подруга,
уж сама все поймет без его подсказок.
Ах да, ну, конечно, она поняла.
Какая жалость.
И одновременно с вполне сестринской заботой
Клариса странным образом
ощутила смутное беспокойство
по поводу своей шляпки.
Наверное, не совсем подходящая шляпка для утра.
Дело в том, что Хью, который уже спешил дальше,
изысканно помахивая шляпой
и уверяя Кларису, что ей на вид 18 лет,
и, разумеется,
разумеется, он к ней сегодня придет.
Ивлин просто настаивает,
только он слегка опоздает
из-за приема во дворце.
Кстати, ему туда надо отвезти
одного из мальчишек Джима.
Хью всегда чуть-чуть подавлял ее.
Она рядом с ним чувствовала себя как школьница.
Но она к нему очень привязана.
Во-первых, знакома целую вечность,
и к тому же он, в общем, вполне ничего.
Хотя Ричарда он доводит чуть не до иступления.
Ну а Питер Уолш?
Так тот по сей день
ей не может простить благосклонности к Хью.
В Бортоне были бесконечные сцены.
Питер бесился.
Хью, конечно, никоим образом ему не чета,
но уж и не такой он болван,
как Питер изображал,
не просто разряженный павлин.
Когда старушка-мать просила его бросить охоту
или отвезти ее в бат,
он без слова повиновался.
Нет, правда же, он совсем не эгоист.
А насчет того, что у него нет сердца, нет мозгов,
а исключительно одни манеры
и воспитания английского джентльмена,
так это уж только с самой невыгодной стороны
рекомендует милого Питера.
Да, он умел быть несносным,
совершенно невозможным,
но как чудно было бродить с ним
в такое вот утро.
Июнь выпятил каждый листок на деревьях.
Матери пемлика кормили грудью младенцев.
От флота в Адмиралтейство поступали известия.
Арлингтон, Стрит и Пикадилли
заряжали воздух парка
и заражали горячую лоснящуюся листву
дивным оживлением.
Которая так любила Кларисы.
Танцы, верховая езда.
Она когда-то любила все это.
Ведь пусть они сто лет как расстались,
она и Питер, она ему вообще не пишет.
Его письма сухие как деревяшки,
а на нее все равно вдруг находят.
Что он сказал бы, если б был сейчас тут?
Иной день, иной вид
вдруг и вызовут его из прошлого,
спокойно, без прежней горечи.
Наверное, такая награда за то,
что когда-то много думал о ком-то.
Тот приходит к тебе из прошлого
в Сан-Джеймский парк в одно прекрасное утро.
Возьмет и придет.
Только Питер, какой бы ни был чудесный день,
и трава, и деревья,
и вот эта девчушка в розовом,
Питер не замечал ничего вокруг.
Сказать ему, и тогда он наденет очки,
и он посмотрит.
Но интересовали его судьбы мира.
Вагнер, стихи Поупа,
человеческие характеры вообще
и ее недостатки в частности.
Как он школил ее, как они ссорились.
Она еще выйдет за премьер-министра
и будет встречать гостей,
стоя наверху лестницы.
Безупречная хозяйка дома,
так он ее назвал.
Она потом плакала у себя в спальне.
У нее, он сказал,
задатки безупречной хозяйки.
И вот, оказывается,
она все еще не успокоилась.
Идет по Сент-Джеймскому парку
и доказывает себе и убеждается,
что была права, конечно, права,
что не вышла за него замуж.
Потому что в браке должна быть поблажка,
должна быть свобода,
и у людей за дня в день,
живущих под одной крышей.
И Ричард ей предоставляет свободу,
а она ему...
Например, где он сегодня?
Какой-то комитет.
А какой?
Она же не стала расспрашивать.
А с Питером всем надо было бы делиться,
он во все бы влезал.
И это невыносимо.
И когда дошло до той сцены в том садике
около того фонтана,
она просто должна была с ним порвать.
Иначе они бы погибли оба,
они бы пропали, бесспорно.
Хотя...
Не один год у нее в сердце
торчала заноза и соднила.
А потом этот ужас в концерте,
когда кто-то сказал ей,
что он женился на женщине,
которую встретил на пароходе
по пути в Индию.
Так да, она этого не забудет.
Холодная, бессердечная, чопорная.
Хорошо он ее чистил.
Ей не понять его чувств.
Но уж красотки-то в Индии
те, конечно, его понимают.
Пустые, смазливые, набитые дурой.
И нечего его жалеть.
Он вполне счастлив,
он, уверял, совершенно счастлив,
хотя ничего абсолютно не сделал такого,
о чем было столько говорено.
Взял и загубил свою жизнь.
Вот что до сих пор ее бесит.
Она дошла до ворот парка.
Постояла минутку,
поглядела на катившие по Пикадилли автобусы.
Ни о ком на свете
больше не станет она говорить.
Он такой или этакий.
Она чувствует себя бесконечно юной.
Одновременно невыразимо древней.
Она как нож все проходит насквозь.
Одновременно она вовне наблюдает.
Вот она смотрит на такси,
и всегда ей кажется,
что она далеко-далеко на море.
Одна.
У нее всегда такое чувство,
что прожить хотя бы день
очень-очень опасное дело.
Не то, чтобы она считала себя
такой уж тонкой или незаурядной.
Просто удивительно,
как она ухитрилась пройти по жизни
с теми крохами познаний,
которыми снабдила их Фройлянд Дэниелс.
Она ведь ничего не знает.
Ни языков, ни истории.
Она и книг-то толком уже не читает,
разве что мемуары на сон грядущий.
И все равно как это захватывает.
Все это.
Скользящие такси.
И больше она не станет говорить про Питера.
Она не станет говорить про свое себя.
Единственный дар ее — чувствовать.
Почти угадывать людей,
думала она, идя дальше.
Оставьте ее с кем-нибудь в комнате,
и она сразу выгнет спину, как кошка,
или она замурлычит.
Деваншир хаус, бат хаус,
особняк с фарфоровым какаду —
она их помнит в огнях.
И Белли Сильвия, Фред, Салли Сэттен —
бездна народа.
Танцевали всю ночь до утра.
Уже фургоны тащились на рынок,
домой шли через парк.
Еще она помнит,
как однажды бросила шиллинг в серпантин.
Ну, подумаешь, мало ли кто что п...
А любит она вот то, что здесь,
сейчас, перед глазами.
Какая толстуха в пролетке.
И разве важно, спрашивала она себя,
приближаясь к Бонд-стрит,
разве важно, что когда-то
существование ее прекратится,
все это останется,
а ее уже не будет нигде.
Разве это обидно?
Или, наоборот, даже утешительно думать,
что смерть означает совершенный конец.
Но каким-то образом
на лондонских улицах,
в мчащемся гуле,
она останется, и Питер останется.
Они будут жить друг в друге,
ведь часть ее, она убеждена,
есть в родных деревьях,
в доме уроди, стоящем там,
среди них, разбросанном и разваленным,
в людях, которых она никогда не встречала.
И она туманом лежит
между самыми близкими,
и они поднимают ее на ветвях,
как деревья.
Она видела, на ветвях поднимают туман.
Но как далеко-далеко
растекается ее жизнь.
Она сама.
Но о чем это она размечталась,
глядя в витрину Хэтчарда?
К чему подбирается память?
И какой молочный рассвет над полями
видится ей сквозь строки распахнутой книги?
«Злого зноя не страшись,
и зимы свирепой бурь».
За эти последние годы
во всех, мужчинах и женщинах,
вскрылись источники слез.
Слез и горе.
Смелости и выдержки.
Замечательного героизма и стойкости.
Подумать хотя бы о женщине,
которой она особенно восхищается,
как леди Бэксбора открывала базар.
В витрине были веселые вылазки Джорака
и мистер Спонж,
мемуары миссис Асквит,
«Большая охота в Нигерии».
Все лежали распахнутые,
без знакник,
но ни одной уж совсем подходящей,
чтоб можно понести
Ивлен Уитбрет в лечебницу.
Такой, чтобы ее развлекла
и заставила эту неописуемо
тощую и крошечную женщину
глянуть на Кларису,
когда она войдет,
хоть на миг потеплевшими глазами,
прежде чем пуститься
в вечный разговор о женских болезнях.
Как приятно, если радуется,
когда ты входишь,
подумала Клариса,
и повернула и пошла обратно к Бонд-стрит,
злясь на себя, потому что
глупость делать что-то
из сложных каких-то соображений.
Стать бы как Ричард, например,
и делать что-то просто так, раз надо.
А она, думала Клариса,
ожидая у перехода,
вечно делает что-то не просто,
чтобы делать, а чтобы понравиться.
Полный идиотизм, думала она,
вот полицейский поднял руку,
никого ведь не проведешь.
А если б начать жизнь сначала,
думала она, ступая на мостовую,
хоть выглядеть бы иначе.
Во-первых, хорошо бы быть
смоглой, как леди Бэксбора,
с кожей, как тесненная юфть
и прекрасными глазами.
Хорошо бы, как леди Бэксбора,
быть медленной, статной, крупной.
По-мужски интересоваться политикой,
иметь загородный дом,
быть царственной, откровенной.
У нее же, наоборот,
тело узкое, как стручок,
до смешного маленькая личика,
носатая, птичья.
Зато она держится прямо,
что правда, то правда.
И у нее красивые руки и ноги,
и одевается она хорошо,
особенно если вспомнить,
как она мало на это тратит.
Но в последнее время, странно,
об этом своем теле
— она остановилась полюбоваться
на голландскую живопись —
этом теле, от которого никуда не денешься,
она забывает, просто забывает.
И какое-то сверхстранное чувство,
будто она невидима,
невиданна, неведома.
И будто другая выходила замуж, рожала,
а она только идет и идет без конца
в поразительном шествии
вместе со всеми в толпе по Бонд-стрит.
Некая миссис Дэлэуэй,
даже и не Клариса,
а миссис Дэлэуэй,
жена Ричарда Дэлэуэя.
Ей страшно нравилось Бонд-стрит.
Бонд-стрит ранним утром в июне.
Флаги веют, магазины,
ни помпы, ни мишуры.
Один-одинешинек рулон Твида в магазине,
где папа пятьдесят лет подряд
заказывал костюмы.
Вот и все, сказала она,
глядя в рыбную витрину.
Вот и все, повторила она,
задержавшись у магазина перчаток,
где до войны можно было купить
почти безукоризненные перчатки.
А старый дядя Уильям всегда говорил,
что леди узнается
по туфелькам и перчаткам.
Как-то утром в разгар войны
он повернулся на постели к стене.
Он сказал, с меня хватит.
Перчатки и туфельки.
Она помешана на перчатках,
а родной дочери ее
Элизабет и на туфли и на перчатки
с высокой горы наплевать.
Наплевать,
наплевать, думала она,
идя по Бонд-стрит к цветочному магазину,
где она покупала цветы,
когда у нее бывал прием.
Вообще-то больше всего
Элизабет занимает ее песик.
Сегодня весь дом
варом пропах.
Но уж лучше бедняжка Бом,
чем мисс Киллман.
Лучше чумка и вар и прочее,
чем сидеть взаперти в душной спальне
с молитвенником.
Да чуть ли не что угодно лучше.
Но, может быть, это, как Ричард говорит,
возрастное пройдет?
Все девочки через это проходят.
Влюбленность такая.
Хотя зачем же именно в мисс Киллман?
Которой, конечно,
не сладко пришлось,
и на это надо делать скидку.
И Ричард говорит, она очень способная.
По складу ума настоящий историк.
Но, во всяком случае,
они неразлучны.
И Элизабет, ее родная дочь,
ходит к причастию.
А как полагается одеваться,
как полагается вести себя с гостями за обедом,
это ее нисколечко не занимает.
И вообще, она замечала,
религиозный экстаз делает людей черствыми.
Идеи разные тоже, бесчувственными.
Мисс Киллман, например,
в лепешку расшибется во имя русских,
будет морить себя голодом
во имя австрийцев.
А в обычной жизни она — сущее бедствие,
совершенный чурбан
в этом зеленом своем макинтоше.
Носит его, не снимая,
вечно потное.
Пяти минут не пробудет в комнате,
чтоб ты не ощутила,
насколько она возвышена,
а ты ничтожна.
Какая она бедная, а ты богатая.
Как она живет в трущобах
без подушки или без кровати
или без одеяла, бог том ее знает без чего.
И вся душа ее иссохла
от обиды из-за того, что ее из школы
уволили во время войны.
Бедное, озлобленное,
убогое создание.
Ведь не ее же ненавидишь,
а самое понятие, воплощенное в ней,
вобравшее, конечно,
многое вовсе и не от Мисс Киллман,
ставшее призраком из тех,
с которыми бьешься ночами,
которые кровь из тебя сосут и мучат
тираны.
А ведь выпади кость иначе,
кверху черным, не белым,
и она бы Мисс Киллман даже любила.
Но только не на этом свете.
Нет уж.
Ну вот опять
спугнуло все-таки злобное чудище.
И теперь, конечно,
уже затрещали сучья,
стук копыт идет по занесенной листьями
чаще непроходимой, чаще души.
Никогда нельзя быть
спокойной и радоваться.
Вечность режет и готова
напасть эта тварь — ненависть.
И особенно
после болезни повадилось причинять боль.
И боль отдается в хребте,
и радость от красоты, дружбы,
от того, что ей хорошо, ее любят,
а она восхитительно содержит дом,
колеблется, шатается,
будто и впрямь чудище подкапывается
под корень, и вся эта
сень довольства оборачивается
сплошным эгоизмом.
Ох, это
ненависть.
Глупости, глупости
кричало сердце Кларисы, когда она
толкала дверь в цветочный магазин Малбери.
Она вошла, легкая,
высокая, очень прямая,
навстречу сиянию на бляшке личка
мисс Пим, у которой всегда были красные
руки, будто она держала их
вместе с цветами в холодной воде.
Тут были шпорник, душистый горошек,
сирень и гвоздики,
бездна гвоздик. Были розы,
были ирисы. Ох!
И она вдыхала земляной сладкий запах
сада, разговаривая с мисс Пим,
которая была ей обязана и считала
доброй. И она, правда, была
к ней когда-то добра, очень добра.
Но было заметно, как
она в этом году постарела,
когда она кивала ирисом, розом,
сиреней, прикрыв глаза,
впитывала после грохота улицы
особенно сказочный запах,
изумительную прохладу.
И как свежо, когда она
снова открыла глаза, глянули на нее розы,
будто кружевное белье
принесли из прачечной на плетенных
поддонах. А как строгие,
темные гвоздики,
и как прямо держат головки,
а душистый горошек тронут
лиловостью, снежностью, бледностью,
будто же вечер.
И девочки в кисье вышли срывать душистый
горошек, и розы на исходе
пышного летнего дня с густосиним,
почти чернеющим небом,
с гвоздикой, шпорником, арумом,
и будто уже седьмой час.
И каждый цветок, сирень,
гвоздика, ирисы, розы,
сверкает белым, лиловым, оранжевым,
огненным и горит отдельным
огнем, нежным, четким
на туманенных клумбах.
И какие милые бабочки
кружили над вишневым пирогом
и сонным уже первоцветом.
И, переходя следом за миспим
от одного кувшина к другому,
выбирая глупости,
глупости, говорила она себе
все спокойнее, будто
яркость и запах, и красота,
и признательность, и доверие
миспим несли ее, как волна,
и смывали чудище
ненависть, смывали все,
и волна несла ее
свое выше, выше, пока
— ой! — на улице
бахнул пистолетный выстрел.
— Господи, эти
автомобили, — сказала миспим,
и бросилась к окну, и, тотчас прижимая
к груди душистый горошек,
обратила к Ларисе извиняющуюся
улыбку, будто эти автомобили,
эти шины — всецело ее
вина. Причиной страшного
грохота, заставившего миссис
Делуи вздрогнуть, а миспим
бросится к окну и потом извиняться,
был автомобиль, который врезался
в тротуар как раз напротив
цветочного магазина «Малбери».
Перед глазами замерших, конечно
прохожих, мелькнуло сверхзначительное
лицо на фоне сизой обивки, но
тотчас мужская рука проворно
задернула шторку, после чего
остался виден лишь сизый квадратик,
ни более. И однако сразу
же понеслись слухи от середины Бонд
Стрит к Оксфорд Стрит с одной
стороны, а с другой к парфюмерии
Аткинсона понеслись, не видно,
не слышно, как облако,
быстрое, легкое облако над
холмами, и как облако
строгостью и тишиной наплывали на
лица, замик до того совершенно
рассеянный. Теперь же
тайно их коснулось
крылом, их призывал
голос власти,
подлеветал дух обожания
с разинутым ртом и завязанными
глазами. Никто,
однако, не знал, чье на фоне
сизой обивки мелькнуло
лицо. Принца Уэльского,
королева ли, премьер-министра,
чье лицо?
Никто не знал.
Эдгар Джей Уоткинс,
перекинув через руку смотанную проводку,
сказал громко, шутя, разумеется,
«И это премьер-министера
машина!»
Септимус Уоррен-Смит, застрявший на тротуаре,
услышал его.
Септимус Уоррен-Смит, примерно лет
тридцати, бледнолицый, носатый,
в желтых ботинках, но в обтрепанном
пальтеце и с такой тревогой
в корих глазах, что кто на него не
взглянет, сразу тревожился тоже.
Мир поднял хлыст.
Куда падет удар?
Все стало.
Гремели моторы, как неровный
пульс отдается во всем теле.
Солнце невозможно пекло из-за того,
что автомобиль застрял у цветочного
магазина «Малбери».
Старые дамы в верхнем этаже автобусов
распускали черные зонтики.
Там и сам с веселым щелчком
распахивался то зеленый
зонтик, то красный.
Миссис Деллой, с охапкой душистого
горошка в руках,
высунула в окно розовое маленькое
личико, выражающее недоумение.
Все смотрели
на автомобиль.
Септимус тоже смотрел.
Мальчишки спрыгивали с велосипедов.
Еще и еще машины
попадали в затор.
А тот автомобиль стоял
с затянутыми шторками, и на шторках
был странный рисунок.
Наподобие дерева, думалось Септимусу.
И от того, что все, все
стягивалось у него на глазах к единому
центру, будто что-то страшное
совсем почти вышло уже на поверхность,
и вот-вот могло взметнуться костром,
Септимус сжался
от ужаса.
Мир дрожал и качался,
и грозил взметнуться костром.
— Это из-за меня
затор, — подумал он.
— На него, наверное, смотрят, пальцами
тычут. И неспроста
его, значит, придавило, пригвоздило
к тротуару. Только зачем?
— Пойдем, Септимус,
— говорила его жена, маленькая,
большеглазая, с личиком бледным
и узким, итальяночка.
Но Лукреция и сама
не могла оторвать глаз от автомобиля
с деревцами на шторках.
— Может, это королева?
— Королева за покупками едет.
Шофер что-то открыл, что-то повертел
и захлопнул, а потом
снова сел на свое место.
— Пошли, — сказала Лукреция.
Но ее муж,
ведь они четыре, нет, пять лет уже,
как женаты, топнул ногой, дернулся
и сказал, — Ладно!
Так зло, будто она к нему пристает.
— Люди заметят,
люди увидят, люди, — думала она,
разглядывая толпу, уставившуюся
на автомобиль. Англичане
со своими детишками и лошадками
в своих этих костюмах, которые, кстати, и нравились.
Но они теперь стали
именно люди, потому что Септимус
сказал, — Я покончу с собой.
А такое нельзя говорить.
Вдруг услышат.
Она разглядывала толпу.
— Помогите! Помогите!
— хотелось ей крикнуть мальчишкам в мясной лавке
и женщинам. — Помогите!
А еще осенью
они с Септимусом стояли
на набережной Виктории под одним плащом.
Септимус читал газету,
не слушал. Она выхватила у него газету
и расхохоталась в лицо старику,
который их видел. — О беду
вот скрываешь.
Надо его утащить в какой-нибудь парк.
— Давай перейдем, —
сказала она. Она имела
право на его руку, пусть у него и не осталось
никаких чувств.
Она, наивная, юная,
двадцати четырехлетняя, ради него покинула
родину и друзей, он не должен
ее обижать. Автомобиль же
с затянутыми шторками
и загадочной непроницаемостью
проследовал к Пикадилли, по-прежнему
под упорными взорами,
по-прежнему овивая лица по обеим
сторонам улицы темным ветерком
благоговения.
К принцу ли, королеве, премьер-министру
не знал никто.
Всего трое и всего-то секунду
видели то лицо. Даже и
насчет пола возникли уже разногласия.
Но определенно
сама Слава восседала
в автомобиле. И Слава за шторками
следовала по Бонд-стрит,
совсем рядышком с простыми людьми,
которым в первый и последний раз в жизни
перевелось быть бок о бок
с величием Англии, символом
государства, который смогут опознать
любопытные археологи, роясь
в наших развалинах и находя только
кости да обручальные кольца,
вперемешку с прахом да золотые коронки
на несчетных прогнивших зубах
там, где Лондон сейчас.
И утро, среда, и толпится народ
на Бонд-стрит. Лицо же
в автомобиле смогут опознать
и тогда.
Вероятно, королева,
думала миссис Делловой, выходя
от Малбери с цветами.
Да, королева.
И на лице ее застыло сверхдостойное
выражение, пока она стояла на солнце
возле магазина, и автомобиль
с затянутыми шторками медленно
проплывал мимо. Королева
отправляется куда-то в больницу.
Королева
открывает базар, думала
Клариса. Шум
для такой рани был удивительный.
Лордс аскат
Херлингем. Да что же это
удивлялось Кларисе, когда перекрыли
движение? Английские
буржуа, средней руки, сидевшие в профиль
к ней, во втором этаже автобусов
со свертками, зонтиками, и да,
в эту жару, в мехах,
представляли собой, Клариса считала,
смехотворное, невозможное,
бог знает какое,
просто непостижимое
зрелище. И чтобы королеву
задерживали, чтобы королеве
не давали проехать.
Клариса застряла по одну сторону
Брук-стрит, сэр Джон Бакхест,
старый судья по другую, и тот
автомобиль был как раз между ними,
сэр Джон давным-давно постиг, что похвально,
что предосудительно, ему
понравилась хорошо одетая женщина,
когда шофер, чуть-чуть
наклонясь вперед, что-то сказал или
показал полицейскому, и тот
козырнул, поднял руку, тряхнул головой,
сдвинул автобус
в сторону, и
автомобиль тронулся.
Медленно, почти бесшумно он
двинулся с места.
И Клариса догадалась,
Клариса все поняла.
Она разглядела что-то белое, волшебное,
круглое в руке у шофера,
диск с оттиснутым
именем королевы, премьер-министра,
принца Уэльского, прожигающим
путь себе собственным блеском.
Автомобиль делался меньше,
меньше скрывался у Кларисы из глаз,
чтоб затмевать сверкание люстр
и звезд, и дубовых листьев
и прочего, и хьюитброда,
и цвет английского общества
нынче вечером в Букингемском
дворце. И у самой
Клариса тоже сегодня прием.
Лицо ее чуть напряглось.
Да, она будет сегодня встречать
гостей, стоя наверху лестницы.
Автомобиль исчез.
Наследом легкая
рябь побежала по магазинам
перчаток и шляпок, по магазинам
мужских костюмов вдоль тротуара
в Бонд-стрит.
На целых тридцать секунд все головы
замерли, дружно склонившись
в одном направлении к окнам.
Выбирая перчатки, какие
взять до локтя ли вышли,
лимонные ли бледно-серые,
на повороте фразы «замерли дамы»
нечто произошло.
До того пустяшное
в каждом отдельном случае, что и
точнейшему математическому устройству,
улавливающему земные толчки
даже в далеком Китае, ничего
бы тут не отметить.
В целом, однако ж, огромное
нечто, волнующее.
Ибо во всех
магазинах, мужских ли костюмов,
перчаток ли, незнакомые люди
посмотрели друг другу в глаза,
подумав о мертвых,
о флаге, о Великой
Британии. В кабаке на задворках
какой-то житель колонии
недобрым словом задел виндзоров,
что повело к перебранке, от нее
к разбитым пивным кружкам и общей
драке. И шум бросился
через дорогу и странно ударил в уши
девиц, покупавших белое
в белой мережке белье себе
к свадьбе. Волнение,
оставленное автомобилем сперва на
поверхности, постепенно
тем самым проникало в
глубины. Автомобиль же
пересек Пикадилли и свернул
на Сент-Джеймс-Стрит.
Рослые господа,
санистые господа,
элегантные господа во
фраках и белых галстуках.
Господа с гладко зачесанными
волосами и с трудно
определимыми целями, стоявшие в оконной
нише Уайтса,
поддев сзади хвосты своих фраков и глядя
на улицу, угадали душой,
что мимо скользит
слава Англии.
И бледный отблеск
бессмертия пал на их лица,
как пал он на лицо Кларисы
Дэлловой. Тотчас они
стали еще санистей, руки
опустили по швам и казалось,
вот-вот они бросятся на жерло
вражеских пушек во имя своего
властелина, как некогда делали
предки. Белые бюсты
и столики в глубине, украшенные номерами
Таттлера и бутылками содовой,
их точно подкрепляли и
одобряли. Точно воплощали колыхание
ниф и раздолье усадеб,
точно отдавали жужжание автомобиля,
как отдает звучащая галерея
одинокий голос, помножив его
на гул всей громады собора.
Мисс Молпрет, в шале,
стоя на панели с цветами,
пожелала всего доброго милому мальчику,
это же ясное дело был
принц Уэльский, и даже бросила бы
букетик роз на Сент-Джеймс-Стрит,
а ведь это целая кружка пива,
просто так, от веселости,
от презрения к бедности,
если б взор констебля
вовремя не унял
верноподданного порыва Старой Ирландки.
Часовые Сент-Джеймского
дворца взяли на караул,
полицейский у дворца королевы Александры
был ими доволен.
Между тем у ворот Букингемского
дворца собралась кучка народа.
Все люди бедные, они
скучливо, но уверенно ждали,
поглядывали на дворец с реющим флагом,
навеличав высящуюся
Викторию, похваливали ее
уступчатей каскады и ее герани.
Пристально глядя на
Мэл, вдруг изливали чувства на
какую-нибудь машину. Убедившись,
что зря обласкали обывателя за рулем,
тотчас брали излитые чувства
назад и копили их,
пропуская машины одну за другой
без внимания. И все время
слухи бродили по жилам и отдавались
томлением в чреслах при мысли
о том, что на них упадет
царственный взор. Им кивнет
королева, им улыбнется принц.
При мысли о дивной жизни
свыше дарованной королям,
о конюшах, о реверансах,
о старинном кукольном
домике королевы, о том, что
принцесса Мэри напади
вышла за какого-то англичанина,
а принц... Ах, принц!
Он, говорили, вылитый,
старый король Эдуард, только
субтильней. Принц жил
в Сент-Джеймском дворце, но почему
б ему утром не наведаться
к матери? Это
Сара Блетчли говорила,
баюкая своего малыша и покачивая
ногой, будто она у себя в пимлику у своей
каминной решетки, однако не спуская
с Мэла глаз, а
Эмили Коутс откидывала взглядом
окна дворца и думала про горничных.
Сколько их там горничных?
Думала про комнаты.
Сколько их там комнат?
Меж тем толпа увеличилась благодаря
одному господину со скотч-тарьером
и нескольким личностям без определенных
занятий. У маленького мистера
Боули, сам он обитал в Олбани,
душа же его была опечатана сургучем,
но вдруг распечатывалась
ужасно некстати от подобных вещей.
Бедные женщины ждут, когда
проедет их королева. Бедные, бедные
женщины, милые детки-сиротки,
вдова, война! Ох уж эта война!
В глазах просто
стояли слезы. Теплый
ветер, добродушно пройдясь по легким
деревьям Мэла, мимо бронзовых
героев, всколыхнул некий
флаг в британской груди
мистера Боули. И он поднял
шляпу, когда автомобиль свернул на Мэл.
И пока автомобиль приближался,
он держал ее высоко над головой.
И бедные матери Пимлику
беспрепятственно жались к нему.
Он стоял очень прямо.
Автомобиль подъезжал.
Вдруг миссис Коутс
задрала голову. Вой
аэроплана зловеще ввинчивался в
уши. Вот аэроплан взмыл
над деревьями, он оставлял позади
белый дым, и дым этот вился,
клубился, он ей Богу что-то
писал. Выводил по небу
буквы. Все задрали
головы. Вот аэроплан
упал вниз, взмыл ввысь,
он делал петли, он
парил, он взмывал, он падал.
И все время, все время,
все время сзади
плоеная кружева дыма свивалась,
сплеталась, выводила по небу
буквы. Но какие же буквы?
«Б» что ли?
А потом «Р»?
Всего на секунду они застывали
и сразу расплывались, и таяли,
и стирались с неба, и аэроплан
летел себе дальше, и на новом небесном
куске уже снова чертил
«Б» и «Р» и «Ю».
«Крем»,
произнесла миссис Коутс
благоговейным, пресекшимся
голосом, устремив глаза
вверх, а малыш у нее на руках, белый
и тихий, тоже устремлял
глаза вверх. «Моко»,
пробормотала
миссис Блетчли, как сомнамбула.
Недвижно держа шляпу
над головой, мистер Боули
смотрел в небо.
Вдоль всего Мэлла люди стояли и
смотрели в небо. Они смотрели,
а весь мир словно замер,
и небо перечеркнул лед спугнутых
чаек, сперва одна предводительствовала,
потом другая, и по этой
немыслимой тишине,
по бледности и чистоте одиннадцать
раз ударили колокола,
и звон таял,
не долетая до чаек.
Аэроплан кружил, качался,
выделывал, черти что,
легко, вольно, как конькобежец.
«Это же и»,
сказала миссис Блетчли, «или танцор».
«Это же ирийский»,
пробормотал мистер Боули.
Автомобиль въехал в ворота,
но никто на него не взглянул,
и выталкивал дым, и несся все дальше,
дальше, и дым таял, и стал уже
оторочкой белых раскидистых
облаков. Исчез,
скрылся за облаками.
Ни звука.
Облака, на которых висели
буквы R, O или U,
плыли и плыли, будто посланные
с запада на восток,
с чрезвычайно важным известием,
каким, никогда не выяснится,
но все равно чрезвычайно важным
известием. Потом вдруг,
как поезд вырывается из туннеля,
аэроплан выскочил
из-за облаков, и снова вой
ввинчивался в уши тех, кто стоял на
Мелли, в Гринпарке, на Пикадилле,
на Ридженд Стрит, в Ридженд
Спарке. Иззади вился
дым, и аэроплан падал,
взмывал, и одну за другой выводил
буквы, но что за слово
он выводил?
Дорогие друзья,
вы прослушали фонограмму,
созданную издательским Домом Союз
и издательством Покидышев
и сыновья. Копирование,
воспроизведение, переработка
и иное использование данной фонограммы
или любой ее части
без согласия правообладателя
является незаконным и
влечет уголовную, административную
и гражданскую ответственность
в соответствии с законодательством
Российской Федерации.
Все права защищены.